На великом стоянии [сборник] - Николай Алешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь вам не во вред, хоть бы даже упахтались до упаду, — уже инако отозвался старик на откровение Лысухина и со смешком чекнул тылом ладони по его заметно выпуклому животу: — Спускать надо этот балон, пока не поздно: а то душить начнет…
3
В избе было жарко, словно в ней законсервировался тот зной, от которого Лысухин изнемогал днем, пробираясь берегом реки.
— Вы, должно быть, совсем не открываете окон? — спросил он старика, не присаживаясь и глядя на привязанные шнурками к косякам створки рам.
— Мух не пускаю, — ответил старик, хлопотавший в кути за перегородкой у самовара. — Терпеть не могу этой мрази! Ни есть, ни спать не дадут и всякую вещь засидят, точно маком обсыплют. Особенно оберегаю от них этюды.
— Какие этюды? — не понял Лысухин, про что обмолвился старик.
Тот сразу высунулся меж раздвинутыми им занавесками, закрывавшими проход в куть, и не без удивления взглянул на зазванного им гостя.
— Вон они, — указал черной от углей рукой на несколько небольших, без рамок, картин, что отчетливо выделялись на бревенчатой стене при свете зари.
Лысухин окинул взглядом этюды и незначаще произнес:
— А‑а‑а, цветные снимочки. Из журналов выстригали?
— Что вы «из журналов»… — встрепенулся старик. — Чай, это написано масляными красками. На картоне. Посмотрите‑ка поближе‑то.
Но подойти к самой стене мешали стоявшие вдоль нее комод и широкая, точно по‑брачному справно застланная кровать в молниях отблесков зари на никелированных дужках.
— Сына этюды‑то, Геронтия, — не унимался старик, встав возле Лысухина. — Нынче весной приезжал он ко мне из города и все их написал за две недели. Самый‑то крайний называется «Пробуждение». Видите, берега‑то Нодоги кое‑где оголились и точно в паутине от плесени после снега. Лед уж взгорбило и разломило посередке, а вода поднялась в закраинах, и вон как ее винтит. А этот этюд Геронтий написал уж перед отъездом, называется «Золотое цветение». Тут всего одна елошка на берегу, а за ней Нодога в полном разливе. Цветы‑то распустились на ветках тройным червячком каждый и против синей‑то воды засветились от солнышка, вроде золотых сережек. — Он перевел дух и еще сообщил о сыне: — Готовится к осенней выставке. Сейчас ждет, когда у жены начнется отпуск. Она учительница. На все лето приедут ко мне. И внучек Захарик с ними. Опять Геронтий дня погожего не пропустит, чтобы не запропаститься с красками куда‑нибудь из дому. Кричи «горим» — не отзовется, пока не напишет, что ему приглянется. Вот какой увязчивый!
— Где он учился на художника? — спросил Лысухин, смущенный тем, что ошибочно принял этюды за цветные вырезки из журналов, но пуще того задетый семейной удачливостью старика.
— Почти нигде, больше сам по себе, — резонно ответил старик. — Еще в ильинской восьмилетке за него ухватились, как только увидели, что хорошо рисует. Бывало, наши алферинские ребятишки придут на воскресенье домой, а он останется в интернате по поручению учителей либо самого директора: то раскрашивает стенгазету, то наглядные пособия к урокам, то показатели по урожаю за год на пришкольном участке. И ему это в охотку, а не в обузу. Не уклонился от той же нагрузки и в городе, когда поступил в производственно‑техническое училище. А окончил да стал работать на заводе, тут, верно, урывками между делом довелось ему походить в художественную студию при Дворце культуры, пока не подоспел призыв. Взяли его на подводную лодку, а угодил в зенитчики при береговой части да вдобавок к тому оформителем в клубе. Оно и не хуже получилось: короче срок, и не оторвался от того, к чему влекло. После демобилизации на завод уж не вернулся, определился живописцем в фонд. Там и состоит вот уж седьмой год. А недавно за участие на республиканской выставке приняли в Союз художников.
— Надо же, какой способный, — похвально обмолвился Лысухин.
— У него от матери дарованье‑то, — с пущим возбуждением сказал старик и, обернувшись к тесовой перегородке, отделявшей куть, указал на парный увеличенный фотопортрет в выкрашенной морилкой рамке, ниже под которым тесно лепились другие, меньших размеров фотографии, тоже каждая в рамочке. — Вон она, Секлетея‑то.
Лысухин увидел на портрете несомненно супругов. Снялись они еще в пору их ранней совместной жизни, снялись впритык плечом к плечу и с чуть скрененными встречно головами. Любопытным показалось то, что черный платок по самые брови закрывал лоб совсем юной молодайки, повязанной, как монашка. Во взгляде ее и привлекательных чертах лица объектив запечатлел некое подобие улыбки. У мужа плотные волосы козырьком насунулись вперед. Подпертые толстым узлом галстука уголки воротника белой рубашки тоже растопорщились, подобно крылышкам. Все это вроде придавало задора общему выражению лица, обметанного мелкой сквозившей порослью усов и бороды. Лысухин оторвался взглядом от лица молодожена на портрете и покосился на лицо о бок стоящего с ним старика: тщетной осталась попытка установить какое‑либо, даже отдаленное, сходство. Лысухин хотел было высказать это старику, но тот в пылком нетерпении схватил его за рукав и со словами: «Вот посмотри‑ка, какой она сделала глухой стол», — увлек за собой в куть.
Стол вплотную примыкал к простенку под окошком в кути. Видна была только отскобленная и замытая до глянца крышка в рубчиках и иссечинах на ней, наглядно выдававших, что стол давненько служит хозяевам. Корпус его совсем не различался в затемнении. Старик пальцем ткнул в выключатель на стене — под потолком зажглась электрическая лампочка.
— Полюбуйтесь‑ка, — с достоинством побудил Лысухина взглянуть на стол, оказавшийся похожим на обыкновенную темно‑коричневую тумбочку, только вдвое больше шириною. Но отделка передней стенки, целиком посаженной на петли, действительно привлекла бы внимание кого угодно. С боков, по краям ее, были прилажены белые половинки продольно распиленной балясины, а на середине выпукло выделялась выпиленная из доски, охристо‑желтая фигура кочета — в позе готового прокукарекать. Лысухин, невольно дивясь, присел на корточки и пощупал деревянный гребешок, округлую в предплечье грань крыла и серповидные перья хвоста, искусно вырезанные ножом.
— С шаблона сводила контур? — спросил старика про его отменную умелицу‑жену.
— Ни‑ни, — возразил старик. — Сама нарисовала. С наглядки да по памяти. Вот надписи на памятнике, скажу по правде, делала так, как вам показалось: сперва все слова вырезала на шпалере, а потом наклеила его на щит, где пометила, и кистью с красной масляной краской сплошь замазала каждую строчку. Когда краска засохла, шпалер отодрала и клейстер смыла. Буквы‑то на памятнике отпечатались не хуже, чем на любом плакате.
— На каком памятнике? — поднявшись, обратился Лысухин к старику.
— Нашим алферинским, что с войны не вернулись. Из избы видно посадки‑то, в которых он…
Старик метнулся из кути к боковому окошку в избе. Лысухин был вынужден последовать за ним. Глянув в окошко, он сразу различил среди разрозненно стоящих старых берез на открытом взгорке зеленую всхолмленность из молодых, семейно сомкнувшихся берез — то, что старик называл посадками. Они находились совсем невдалеке от избы,
— Может, дойдем до памятника‑то, пока оно засветло? — тут же предложил хозяин гостю и, не дожидаясь ни отговорки, ни согласья, снял с гвоздя на стене свою фуражку, с маху надел ее на голову и торкнулся было в дверь, но спохватился: — Надо прикрыть пока самовар, не то обольется, как закипит вода.
Так и не присевший Лысухин снова очутился на воле, вместе со стариком, подпав под его волю и захлестнутый его не по возрасту спорой прытью.
4
Памятник словно прятался под покровом листвы берез да теснившихся с боков к нему кустов зацветающего жасмина. Сложенная из кирпича прямоугольная плита величиной с калитку забора прочно стояла тоже на кирпичной подушке. Вся кладка была зацементирована, плита выкрашена под темно‑серый мрамор. Красные надписи на ней да выше нее красная звезда на штыре явственно различались при немеркнущем свете белой ночи. Видны были вылепленные из алебастра на подушке два изображения: голова воина и факел с Вечным огнем. Ограждение из тонких железных труб, выкрашенных голубой эмалью и приваренных к столбикам тоже из труб, по квадрату охватывало это скромное сооружение.
Лысухин не нашел в нем ничего примечательного. Оно воспринялось им как обыкновенное надгробие, находящееся вне кладбища, к тому же на пустом месте, чем он даже был развлечен и хотел обмолвиться о том со стариком, но не посмел, заметив, что тот стоял возле него с обнаженной головой, держа фуражку в скорбно опущенных руках. Ветер задирал с затылка на плешь его курчавые седины. Лысухин украдкой от него тоже сволок с головы свою белую туристскую кепку с защитным от солнца фиолетовым козырем из целлулоида и про себя стал считать погибших по надписям.